Сентиментальные рассказы - Страница 2


К оглавлению

2

В тамбуре Марина без особого удовольствия выкурила половину сигареты, возвращаясь, заглянула к проводнице и взяла еще чашку чая, осторожно вошла в темное купе, села, бездумно глядя на мельканье огней за окном. Взялась за пачку печенья, та хрустнула, Марина отдернула руку.

— Я не сплю, — тихонько сказала Вера Михайловна. — Вы чай-то пейте, вы мне не мешаете. И печенье тоже берите, что уж вы так осторожно…

— Да не хочу я ничего, — почему-то тоже очень тихо ответила Марина. — И сладкого не люблю… И вообще надоело все до смерти.

Они помолчали в темноте. Вера Михайловна вздыхала и слегка возилась, устраиваясь поудобнее. Наконец заговорила:

— Всякое в жизни бывает. И все проходит. Вот нас у матери десять было. Пятеро старше меня, четверо — моложе. Отец ушел от нас, когда Славке года не было. Но алименты платил, десять рублей в месяц присылал. Мы тогда в Оренбургской области жили, в селе, а он в соседней деревне, недалеко. Но ни разу не пришел, деньги почтальонша приносила. Трудно было, конечно. Ну, огород был, как же без него, не выжили бы. А из магазина — соль, хлеб да спички. Иногда сахар. Старшие матери помогали, и по дому, и по хозяйству, и за младшими смотрели. А я средняя, еще не работница, ну так и не маленькая уже. Так, мелочи всякие доверяли. В магазин за хлебом сходить, например. Мать всегда деньги давала по счету, чтобы без сдачи было. Мне тогда лет шесть было, я тогда считать не умела еще, вот и давала, чтобы не ошиблась. А тут раз алименты от отца одной бумажкой пришли, десять рублей. В доме перед этим уже несколько дней ни копейки не было. Мать дает мне эти десять рублей и говорит: хлеба купи, а сдачу всю до копейки принеси. Десять рублей — это очень много было, я не понимала, сколько много, но знала, что очень, очень много. В магазине мне продавщица дает хлеб и сдачу: пять рублей, три рубля, рубль и еще много мелочью, целую горсть. Я как такое дело увидела — голова закружилась. Это же сколько денег! Это же сколько всего можно купить! Вкусного, для всех братьев и сестренок, и для мамы, и все будут рады, похвалят меня, наверное… Говорю продавщице: мне вон тех конфет, у которых фантики блестят. Одиннадцать штук. Она говорит: это дорогие конфеты, ты лучше вон тех возьми, они тоже вкусные. А я говорю: хочу этих, у них фантики, я на свой фантик у соседской Надьки другой фантик выменяю, у нее много красивых. Ну, взвесила она мне одиннадцать конфеток, завернула в кулечек, и еще сдачу дала. Пришла я домой, выложила хлеб, деньги, а потом из кулечка конфеты на стол высыпала: смотри, мама! Я для всех купила! Она побледнела, смотрит на меня страшными глазами, а потом схватила полотенце — и ну меня лупить. И так кричала… Я от нее таких слов ни до этого, ни после ни разу не слышала. Кричала, что я дура, овца, сволочь безмозглая… А я не понимала ничего, не убегала, не пряталась, только глаза руками защищала. И все объяснить пыталась, что я же для всех конфеты купила. И Васе, и Коле, хоть он уже большой, и Наташке, и Славику, хоть он еще маленький, он даже и не будет… И маме тоже! Ни о ком не забыла, вот же, вот, одиннадцать штук, всем хватит… Мать полотенце бросила, села на табуретку и заплакала. Ой, как она горько плакала, забыть не могу. Так плакала… Потом притянула меня, взяла на колени, сама качает, а сама плачет и бормочет: ну вот ведь дурочка, ой, что делать, ой, не проживем… Оказывается, мы на эти деньги неделю могли бы жить, я уж это позже поняла, когда подросла и сама деньги считать научилась. А что тогда с этими конфетами стало — не помню совсем. Но с тех пор сладкого не люблю. А мать очень любит, ей восемьдесят скоро, а до сих пор как маленькая: дай конфетку, дай конфетку… Вот, я ей от братьев всяких гостинцев везу, и шоколадных конфет, конечно. У нее радости-то никакой уже не осталось. Да и была ли раньше-то? Так мы ее сейчас все балуем. Наши все в люди выбились. Не олигархи какие, но все хорошо живут. Так что можем мать побаловать, дай ей бог здоровья…

Опять повисло молчание. Марина осторожно подышала открытым ртом, встала, с трудом сказала: «Пойду опять покурю», — и вышла из купе, тихонько прикрыв за собой дверь. В тамбуре она попыталась закурить, сломала одну сигарету, другая расползлась у нее в мокрых от слез пальцах… А потом она просто стояла, уткнувшись лбом в ледяное окно в двери, а стекло вздрагивало, отталкивало ее на каждом стыке рельсов, согревалось от ее лба и опять замерзало от зимней ночи, и уже не было сил плакать, а она все плакала, размазывая по лицу косметику, вытирая слезы и сопли эксклюзивным шелковым шарфом, триста баксов, между прочим, стирке не подлежит, шарф погиб, его было жалко, и от этого она плакала тоже, и еще от того плакала, что ехала не к матери, а в командировку, кому она нужна, эта командировка, никто ее не ждет, и ее возвращения из этой никому не нужной командировки тоже никто не ждет, и мать ее не ждет, никогда мать ее не ждала, она всегда мешала матери, единственная дочь, а все равно мешала… В доме всегда были конфеты, целыми коробками, коробки приносили какие-то дядьки, и мать совала конфеты Марине и говорила: «Пойди погуляй. Или к подружкам сходи, что ли». У Марины не было подружек, родители девочек не разрешали своим дочкам дружить с ней. И Марина сидела на лестничной площадке этажом выше, ждала, когда уйдет дядька, и ела конфеты из коробки. С тех пор она возненавидела сладкое.

Миллион алых роз

Ни с того ни с сего вдруг позвонил Поляков. Наталья даже не сразу его узнала. Поляков за все эти годы звонил ей раза три, последний раз — лет пять назад, и исключительно по делу: ему нужна была помощь в его каком-то очередном безумном проекте. Но она тогда отказалась принимать участие в этой затее, попыталась в доступной форме донести до Полякова свое мнение о его безбашенности вообще и о данном проекте в частности, Поляков сказал, что обиделся, и с тех пор не звонил. А тут вдруг позвонил, причем — никаких упоминаний о новых проектах. Странно.

2